— Представляю, но все-таки не могу не сказать: восхищаться ты можешь, но с таким расчетом, чтобы восхищение прошлым не могло служить поводом для превратных толкований в смысле укора настоящему!
И с этим замечанием я должен был согласиться. Да, и восторги нужно соразмерять, то есть ни в каком случае не сосредоточивать их на одной какой-нибудь точке, но распределять на возможно большее количество точек. Нужды нет, что, вследствие этого распределения, восторг сделается более умеренным, но зато он все точки равно осветит и от каждой получит дань похвалы и поощрения. Поэты старого доброго времени очень тонко это понимали и потому, ни на ком исключительно не останавливаясь и никого не обижая, всем подносили посильные комплименты.
Мы повернули назад, прихватили Песков!, и когда поравнялись с одним одноэтажным деревянным домиком, то я сказал:
— Вот в этом самом доме цензор Красовский родился!
— Врешь?
Я соврал действительно; но так как срок, в течение которого мне предстояло «годить», не был определен, то надо же было как-нибудь время проводить! Поэтому я не только не сознался, но и продолжал стоять на своем.
— Верно, что тут! — упорствовал я, — мне Тряпичкин сказывал. Он, брат, нынче фёльетоны-то бросил, за исторические исследования принялся! Уваровскую премию надеется получить! Тут родился! тут!
Постояли, полюбовались, вспомнили, как у покойного всю жизнь живот болел, наконец, махнули рукой и пошли по Лиговке. Долго ничего замечательного не было, но вдруг мои глаза ухитрились отыскать знакомый дом.
— Вот в этом самом доме собрания библиографов бывают, — сказал я.
— Когда?
— Собираются они по ночам и в величайшем секрете: боятся, чтоб полиция не накрыла.
— Их-то?
— Да, брат, и их! — Вообще человечество все…
— Ты бывал на этих собраниях?
— Был однажды. При мне «Черную шаль» Пушкина библиографической разработке подвергали. Они, брат, ее в двух томах с комментариями хотят издавать.
— Вот бы где «годить»-то хорошо! Туда бы забраться, да там все время и переждать!
— Да, хорошо бы. При мне в течение трех часов только два первые стиха обработали. Вот видишь, обыкновенно мы так читаем:
Гляжу я безмолвно на черную шаль,
И хладную душу терзает печаль…
А у Оленина (1831 г. in 8-vo) последний стих так напечатан:
И гладкую душу дерзает печаль…
Вот они и остановились в недоумении. Три партии образовались.
— Ужинать-то, по крайней мере, дали ли?
— Нет, ужина не было, а под конец заседания хозяин сказал: я, господа, редкость приобрел! единственный экземпляр гоголевского портрета, на котором автор «Мертвых душ» изображен с бородавкой на носу!
— Ну, и что ж?
— Натурально, все всполошились. Принес, все бросились смотреть: действительно, сидит Гоголь, и на самом кончике носа у него бородавка. Начался спор: в какую эпоху жизни портрет снят? Положили: справиться, нет ли указаний в бумагах покойного академика Погодина. Потом стали к хозяину приставать: сколько за портрет заплатил? Тот говорит: угадайте! Потом, в виде литии, прочли «полный и достоверный список сочинений Григория Данилевского» — и разошлись.
— Вот, друг, этак-то бы пожить!
— Да, хорошо! однако, брат, и они… на замечании тоже! Как расходились мы, так я заметил: нет-нет да и стоит, на всякий случай, городовой! И такие пошли тут у них свистки, что я, грешный человек, подумал: а что, ежели «Черная шаль» тут только предлог один!
Разговаривая таким образом, мы незаметно дошли до Невского, причем я не преминул обратиться всем корпусом к дебаркадеру Николаевской железной дороги и произнес:
— А вот это — результат пытливости девятнадцатого века!
Затем, дойдя до Надеждинской улицы, я сказал:
— Эта улица прежде Шестилавочною называлась и шла от Кирочной только до Итальянской, а теперь до Невского ее продолжили. И это тоже результат пытливости девятнадцатого века!
А дойдя до булочной Филиппова, я вспомнил, какие я да веча мысли по поводу филипповских калачей высказывал, и даже засмеялся: как можно было такую гражданскую незрелость выказать!
— А помнишь, какой мы давеча разговор по случаю филипповских калачей вели? — обратился я к Глумову.
— Не я вел, а ты.
— Ну, да, я. Но как все это было юно! незрело! Какое мне дело до того, кто муку производит, как производит и пр.! Я ем калачи — и больше ничего! мне кажется, теперь — хоть озолоти меня, я в другой раз этакой глупости не скажу!
— И прекрасно сделаешь. Вот как каждый-то день верст по пятнадцати — двадцати обломаем, так дней через десять и совсем замолчим!
Но когда мы дошли до площади Александринского театра, то душевный наш уровень опять поднялся. Вновь вспомнили старика Державина:
Богоподобная царевна
Киргиз-кайсацкия орды,
Которой мудрость несравненна…
— А вот и сам он тут! — воскликнул я, указывая на пьедестал.
— А вот храм Талии и Мельпомены! — отозвался Глумов, указывая на Александрийский театр.
— А рядом с ним храм Момусу!
— А напротив — отель Бель-вю!
Нам было так радостно, что все это так хорошо съютилось, что мы, дабы не отравлять счастливого душевного настроения, решились отвратить наши взоры от бывшего помещения конторы Баймакова, так как это зрелище должно было несомненно ввергнуть нас в меланхолию.
Проходя мимо Публичной библиотеки, я собрался было остановиться и сказать несколько прочувствованных слов на счет ненеуместности наук, но Глумов так угрюмо взглянул на меня, что я невольно ускорил шаг и успел высказать только следующий краткий ехоrdium: